Гривастая

А.Н. Дмитриев

Проснулся как обычно для этих мест. Выспавшись и с хорошим зарядом энергии. Немного полежал в своей берложке, понаблюдал за синевой неба сквозь хвою кедра. Иней покрыл тонкими узорами всё живое и не живое, как будто нарочно демонстрировал свою непредвзятость к миру формы.

Аккуратно, чтобы не потревожить веточную арку берложки, как из пенала, вылажу на морозец. Тёплые, домашней вязки, носки — на ногах всю ночь. Из спальника вытаскиваю одёжку, не застывшую, как куртка, например — искрится белыми разводами инея и покачивается на утреннем сквозняке.

Женя в фуфайке, в трусах и ботинках на босу ногу щёлкает тумблерами, пишет. Клим хлопочет возле костра. Увидев меня повар приосанился — докладывает:

— Через 20 минут завтрак... Хоть Вы заставьте этого снежного человека штаны надеть, смотреть не могу. Он минут десять босиком топтался, наследил везде босыми ногами.

— Оденусь к завтраку. У каждого свои привычки, вон ты каждое утро бреешься и все без всякого функционального значения. Если бы ты и оброс бородой до пояса, то вес волос был бы раза в три меньше твоего "гарнитура". Надо приспосабливаться к природе, а ты норовишь природу приспособить к себе. Напокоряешься ещё, — перешел в атаку Евгений.

— Да хоть голый ходи и шерстью обрастай, только отстань от меня — спасовал Клим.

Я включился в подготовку приборов и провёл ряд утренних регистраций. Далее собрал рюкзак для дневной работы и как раз Клим застучал к завтраку.

Женя допроверил магнитометр к работе в автоматическом режиме. Минуты за 2-3 до сигналов точного времени я включил транзистор для сверки часов. Хронометр был один и его из своих рук не выпускал Женя. "Я расписывался за него," — пресекал он попытки Клима завладеть "точным временем". Наконец пикнуло; где-то кому-то рассказывали о последних известиях, но я безжалостно щёлкнул выключателем — батарейки нужны для выключателей. Клим согласно пожал плечами, начал нарезать хлеб мелкими кусками: "Чтоб больше казалось," — так ответил он на наш запрос по поводу странной технологии. Так, в режиме экономии информации (в напрочь радиофицированном мире) и продовольствия, мы вошли в трудовой воскресный день. "Качели, качели... ", — как в песенке, по закону качелей нас сегодня выносит в крайнее положение маятника — на гребень Катунского хребта, в точку перемены знака магнитного поля.

— Хорошо всё же не переедать, так легко идётся, хоть пой, — попытался развеять нашу сосредоточенность Клим, но мы молчали. И только когда провели первый согласованный замер, Женя счёл нужным поддержать беседу:

— Лёгкость — это от праны, значит воздух чистый, а петь хочется потому, что ты ещё не изжил тяги к сцене, Клим.

— Ты чё, Женя, какая лёгкость, какая прана?

— Да ты же сам говорил...

— А-а-а вон ты о чём. Ну и зажигание у тебя.

...Всё круче и труднее, уже и прана не помогает. К обеду расположились обычным рабочим треугольником. Женя — метрах в 50 на небольшом останце — выше меня. Климентий — на таком же расстоянии, чуть ниже меня — там, слева на зелёном маленьком газончике среди крупных сланцевых глыб. Берём синхронные замеры — снова даю счёт: "5, 4, 3, 2, 1 — замер!" Через десять минут — повтор, и так до часу дня. По окончании замеров собрались около меня и начали выносить "улов" на миллиметровку в поисках вожделенной точки перегиба. Точки не оказалось. Клим на этот факт поджал губы и с тоской посмотрел на уже близкие снежники, тяжело вздохнул:

— Да, простору всё больше, но, мужики, мне в лес охота. Ну его, это простор.

— Простор будет на гребне. Наверное, там — точка перегиба — искренне попытался ободрить товарища Женя.

Клим поёжился, понял что от жесткой точности математика укрыться негде, снова вздохнул и молча раскинул "скатерть-самодранку".

Назревал обед, а вместе с ним очередная порция возможных отрицательных впечатлений. Уже совсем потухший Клим небольшой кусок хлеба разрезал на три маленьких; вытащил из полиэтиленового мешочка три ложки. Рядом с хлебом положил две небольших луковицы и поставил закопченный бидончик с утренним холодным чаем. За это время Женя развязал небольшую вязаночку сухих кедровых веток и в углублениях между камней затеплил костерок. Стало пахуче и как-то уютно. Наступил решающий момент чаепития в гольцах. Я достаю банку говяжей тушёнки. Маленькая алюминиевая кастрюлька уже над огнём.

— Разогревай всю. Вздох облегчения у Клима и сдержанная полуулыбка Жени были восприняты мной как общественное одобрение. Одобрение-то одобрение, а что если точка перегиба не между двумя ближайшими уступами, а на гребне, как о том поведал Женя? Тогда "разгрузочный" день неизбежен, а холод, высота, трудность подъёмов? Этим вопросом самому себе я и завершил внутреннюю шлифовку вопроса продовольственной безопасности.

Запах разогретой каши с тушенкой подвинул Клима на организацию обеденного дизайна. Он расставил рюкзаки, поднял несколько сланцевых плит [для защиты] от сквозняков со стороны снежников. Нарезал ровными ломтиками лук и радостно сообщил:

— Прошу к столу!

Мы не стали упираться.

— Обувь можно не снимать, кому нужно помыть руки — вот сюда, за камень...— продолжал резвиться Клим, но, углядев как размашисто работает Женя "одной левой", осёкся на полуслове и коршуном кинулся к кастрюльке.

—Да! — снова начал было Клим, когда ему было дозволено куском хлеба насухо вытереть кастрюльку.

— И чего ты всё время тараторишь?, — урезонил его Женя.

— Да ты что? Я и слова не успел сказать.

Как на поминках, молча съели кашу; кругом тишина — аж страшно...

— Страшно на передовой, говорят, — свою трактовку причин страха дал Женя.

Клим изготовился к ответу, и вдруг его лицо стало крайне удивленным:

— Смотрите — бабы идут!

— Да, бабы, четырнадцать штук и три мужика, я их с останца пересчитал, — не меняя позы, тона и выражения лица оповестил нас Женя.

— Да ты что, Евгений Александрович, это же чудо! Снег, снег, небо и... женщины, это же чудо!

Распалился Клим, он весь преобразился; эту перемену заметил и Женя, он пристально и с интересом всматривался в лицо товарища. А Клима несло.

— Во, вот ещё одна... Смотрите, вот гривастая-то, — высота за три километра, а она идёт, как играет, и рюкзак на ней, как воздушный шарик. Ой мама! А бёдра, а таз!... Вот бы где переночевать! А мы спим черти как... вот там бы и заночевать!

— Переночуем вот под теми уступами в обществе собственных бёдер, — настаивал на принципах воздержанности Женя. Но Клим был в ударе:

— Тоже мне, эротоман, собственные бёдра... Может мне они уже надоели. Нет, мужики, смотрите: грудастая какая, пропасть можно. Не-е-ет, жить надо, ребята, жить!

— А мы и живём, вон даже не болеем, — на своём настаивал Женя.

Группа туристов, направляющихся на Кара-Тюрек, приблизилась к нам, и метрах в 20 от нас резко свернула на восток. В ближайшей точке к нам оказалось, что и мы не остались без внимания со стороны женской ипостаси:

— Эй, мужички! Пошли с нами, что вы держитесь за ваши железки. Бросайте это барахло, с нами лучше будет...

— Имущество-то казённое, бабоньки, а мы бы со всем нашим удовольствием подержались бы...

Далее Клим осёкся, но тут же включилась звонкоголосая "гривастая":

— Не можете бросить, берите с собой, мы поможем нести ваши приборчики...

Она тряхнула большим рюкзаком и откровенно вильнула задом, по поводу которого и у меня не нашлось никаких критических замечаний. Неуступчивый Женя довольно крякнул, и я понял, что за "гривастую" наш мини-отряд проголосовал единогласно. От этой женской группы повеяло чем-то совершенно иным — эмоционально и жизненно заряжённым. На время отодвинулись все аномалии и точки перегиба, грозы и тектонические дрожания.

— А ведь мимо нас проходит сама жизнь, ребята!

Незаметно для самих себя мы поднялись и помахали им вслед. Нам дружно ответила вся группа, а четверо из женщин послали воздушные поцелуи.

Даже если шутя, даже если просто так — это хорошо, это даёт силу.

— Смотрите, гривастая уже пятый раз шлёт воздушный поцелуй. Спасибо, спасибо вам, женщины! — Серьёзно и как-то тревожно произнес Клим.

Мы постояли, пока все они не скрылись за ближайшей восточной грядой, и молча, быстро убрали обеденную утварь.

— Ну вот... И следа не осталось. Вот она, жизнь — ловишь её, ловишь, ан смотришь — сам-то ею и пойман, — подытожил Клим.

—Десять женщин воздержалось от воздушных поцелуев, нет единогласия — заметил любитель точности Женя.

Хотя мы шли налегке, всё же приходилось на брата груза по пуду. Правда, груз был малогабаритный, но крайне деликатный.

— То его так держи, то его так ставь, то неси по-особому. Как с девушкой обращайся, — возмущался в первые дни Клим.

— Ты не бастуй, приборы это. Как с ними обращаешься, то они тебе и покажут. Обратной связью это называется. А с девушками — так нынче не обращаются, а ... — Но Клим, не терпевший жениного "товарищеского отношения к женщине", запальчиво перебил:

— Да знаю, знаю, как относятся, ты мне не доноси своих интер-п-р-е-таций, тоже мне Дон-Хуан...

Женя, не замечая выпада, инструктировал собрата:

— Доведи себя до автоматизма в перемещении и эксплуатации приборов, и так сохранишь психическую энергию и приборы для производства. — Доведу, доведу, — примирительно согласился Клим.

Сейчас, нацепляя на себя электронную мошкару, мы готовились к прогону профиля "в перекидку" с расчетом: пять минут — замер. А где-то там внизу, "среди еды и женщин", круглосуточно регистрировались колебания магнитного поля в автоматическом режиме.

Женя полез на свой останец, а Клим, подсчитывая пары шагов, пошёл строго на юг в гору, навстречу снежной гряде становой части Катунского хребта. Я остался на месте и мучительно размышлял о создавшейся обстановке: невоспроизводимость повторных ходов, частые отрицательные градиенты, громадные скачки в тысячи гамм магнитных вариаций и другие, ещё более невероятные "геофизические чудеса". Как бы то ни было, ожидаемая перемена знака поля отскочила уже на два маршрутных дня, и если она произойдет вон там на сверкающей белизне гребня, то моя версия о возможных причинах быстропротекающих геофизических процессов растает, как облачко над горой Чугунной Катунского хребта.

Вторая часть размышлений и внутреннего неспокойства касалась продовольственной программы, ставшей поистине всенародным делом. Являясь частью народа, нельзя было просто так снять это бремя еды и кинуть его на плечи сельхозработников. Но наши плечи уже потёрты лямками от магнитометров, питающих их аккумуляторов, рюкзаков, полевых сумок, щупов, антенн и прочего скраба непродовольственного характера. Правда, жаловаться впрямую тоже неприлично, ведь тридцать шесть грамм тушёнки в сутки, по норме снабженческого гения, удвоены сердобольностью стационарников.

И семьдесят два грамма мяса для мужчины плюс триста грамм хлеба, да каша, да сладкий чай, — это уже "нормально, первое приближение" к положительному решению продпрограммы. К сожалению, подъёмы и спуски, жара и холод, броды и дожди перечеркнули нам питательную дисциплину, и мы не один раз дневную норму съедали, как говорят в деревне, "за один усяд". Естественно, что, оказавшись далеко от деревни и от источников питания мы начали экономить и привели себя в постоянную готовность — "вот бы поесть!". Несмотря на наше высокое положение, под три километра, питание наше пропорционально снижалось. Тезис о трудовой интеллигенции обрёл дополнительные оттенки. Вместе с лёгкостью в желудке на просторах очистившегося от разных излишеств сознания начали витать, как нам казалось, свободно — и правдолюбивые мысли. Здесь им ничего не мешало, но большая усталость и отсутствие слушателей лишали эти мысли активной жизненной позиции. Ясно было одно — провозгласившие тезис о продовольственной программе, погрузили её в общенародный состав, и, таким образом, сняли с себя ответственность за существование закономерностей в этом вопросе. И второе, им не потребовалось умывать руки из-за глубочайшей уверенности в исконную чистоту их средств решения проблемы продовольствия.

Производственные и гастрономические нужды вступили в очередное социалистическое соревнование: но против программы не попрёшь, и желудочные соки, немного пошумев, так и не добились постановки вопроса на голосование. Администрация выполнения взятых научных обязательств перешла в атаку. И вот я уже иду в обгон маршрутной пары. С пикетажкой и датчиком в руках, быстро беру замеры в режиме "земля–воздух". Женя и Клим ведут сбивку на планшете: Женя считает и диктует цифры, а Клим тщательно и красиво чертит кривые — линейную и логарифмическую. Они, видимо, уже окончили, и я дал им знак подождать меня; они тут же рядом уселись спиной к "гребневому сквозняку".

На подходе к ним слышу разговор, как оказалось, тоже продовольственного характера. Видимо, возражая Климу, Женя поучающее наставлял:

— Ты же сам просился на передний край науки... А где же ты видел, чтоб на переднем крае жирно кормили, да ещё хорошо одевали. Снабженцы живут на столбовых дорогах науки, там и украсть есть что, и уважение им от начальства за разные там услуги. А ты говоришь...

— Да что ты мне говоришь это всё! Я юрист, лучше тебя всё это знаю. Я тебе толкую, что в законодательстве нет статьи об особых условиях труда и характера продукта этого труда. Мы работаем без государственного иммунитета. Вот вы изучаете аномалии годами, а вам доплачивают? Вас кормят в десять раз хуже альпинистов и даже туристов. А в чём вы спите, где пуховки, где...

— Как где? А разве они есть?

— Во тюлень, ты даже не знаешь, что есть, а чего нет. А они всё знают.

— Но мы знаем, то чего им и не снилось...

— Хрен они положили на твоё знание...

Я подошёл вплотную, и юрист свернул своё изложение законодательства. Не выясняя вопроса, кто "они" и кто "мы", я переобозначил паре характер работы, а сам, в нарушение техники безопасности, быстро направился к снежной гряде. Уже за спиной услышал как Женя, считая, что с "ними" и законами всё ясно, бросал зерна очередной дискуссии в мягкую пахоту женского вопроса:

— Клим, вот ты кидался лозунгами в адрес гривастой. Я всё обдумал и понял, что ты не применял мозговое вещество на производство слов.

— Ты что, — загремел юрист, — осатанел, что ли! Только я отстроился от неё, а ты мне опять её за пазуху сунул...

Ответ невозмутимого Жени я уже не расслышал по причине расстояния и занятости. Одиночество в тугую струну натянуло общее внимание, а крутизна подъёма ревизовала мои физические возможности, ежесекундно и придирчиво. Страховки никакой — значит, надежда на безошибочность. Зачастили отметки, сближающие показания замеров "земли" и "воздуха". А уже на втором уступе (а не между первым и вторым, как думалось мне) поле поменяло знак. Радость по поводу правильности своего предположения, а, значит, и общего направления исследований, пришла сразу, но я не узнал её. Так и расположилась она у порога моего сознания. А пока уставшее тело, с наполнившейся болью в ногах, спит, зажатое в узкой небольшой уютной расщелине. Проснулся я толчком, спал минут двадцать. Ясность в дальнейшей работе смешалась с неприязнью к ней и приступами психологической несовместимости. Решение есть, а оформлять его и готовить "к подаче на стол" в виде отчётов и статей страшно не хочется. "Это бывает, и это — прямой признак реального успеха, за который переплачено личным усилием и общественным небрежением" — вспомнилось мне высказывание Алексея Андреевича Ляпунова ещё в конце 60-х годов.

Заработавшаяся память вынула меня из настоящего и выкинула в малоосознанные просторы прошлого. Я пытался навести порядок в этих ретропутешествиях, но какая-то устойчивая досада путала все усилия по применению организующих способностей ума. В конце концов эта досада взяла вверх и я остался наедине с ней. Устроившись поудобней в расщелине, я достал "художественный дневник" и начал одевать в слова эту "досаду".

Досада под пристальным внимание превратилась в стайку вопросов. Немного понаблюдал их толкотню, потом, как-то сразу, они объединяются в один застаревший для меня вопрос, "о состоянии философии".

Боль и обида по этому "не основному для меня" вопросу снова приблизилась. Эта пара эмоциональных качеств потребовали разбирательства. И тут без слов никак не обойтись, потому я взял карандаш и записал:

"Обида — итоговая обида — на все философские конференции и семинары, на услышанное и прочитанное по формату второй половины XX века. Из этой области — биение и возникновение напряженных мыслей в сфере философии," — полились слова не философского, а, скорее, психологического содержания.

Кто они — философы, лидеры мыслительного производства в среде человеческих популяций? Кто они — мастера мышления, нечто обосновывающие и нечто отвергающие? Кто они — капитаны словесных кораблей, плывущих в просторах возникновения и разрушения многих картин мира? Кого и куда везут эти корабли, построенные из миллионов сцепленных водо- и огнестойких слов и понятий? Где тот причал, к которому пристают эти корабли, где отдают и принимают груз трепетных человеческих психей, огранённых энергией слов и трудновыразимыми идеями? Какую насыщенность сознания и концентрацию смыслов смыслов они предлагают поверившим им пассажирам? Как хоронят они умерших от жажды знания в каютах их корабля? И кто из пассажиров, в высшем напряжении согласованного пылания воли, совести и знания, вертикально взлетел в бессмертие, руководимый правилами космической лоции? Где корабли, и кто штурманы вездесущего безошибочного мышления и неистовой свободы закономерности слова? Под каким парусом красы носятся эти корабли по бурунам человеческого страха и тщеславия ради спасения человеков?

Ах, капитан! Будь внимательным и окончательно смелым, ведь только твоя готовность и свобода попадать собой в цель-истину спасет днище твоего корабля от острых слов предательства, от слов-топляков необратимой лжи в океанском просторе разрушающихся человеческих возможностей. Да, да, ведь потоки гордыни и жадности, страха и тщеславия несутся с "высоких уровней жизни" и впадают в океан. Комлевой сплав вредных и гнилых, и разрушительных слов нарастает и стремится к своему пределу — хаосу.

Капитан, из каких пронзающих слов и мыслей состоят твои команды нацеленные на преодоление трёхмерности этого цепкого, душного полиэтиленового мира? Капитан, осведомлена и послушна ли твоя команда, обеспечивающая жизнеспособность и подвижность философского корабля спасения? Не подымай пыли безответственных слов и не уклонись от курса. Не веди корабль в гавань, именуемую "прибыль", ведь чистоган безжалостен, и ты это знаешь. Ведь в твоих каютах пассажиры — груз смысла жизни, груз, способный быть осмысленным. Неужели человеческое первородство ты променял на похлебку инволютивного пике? Капитан, будь стрелой в этом рейсе, а истинная гавань творческого канала пусть будет твоей мишенью. Не поддайся туману слабости, слови безукоризненным мужеством вон ту гигантскую молнию космического достоинства. Только тогда твои пассажиры не заболеют холерой робости и рабства, они станут детьми мира высоких мыслей. И чего ты боишься судовладельцев, ведь их нет. А ведомый тобой корабль — твой и построил ты его сам, а заказчиком является долг быть человеком космического значения.

Ведь паруса красоты огненных мыслей наполнены бризом космических сроков. Ты ведь твёрдо знаешь, что точность и постоянство ветров времени неукоснимы. Не бросай малодушно якорь, узрев по курсу тёмную полосу тайфуна. Веди корабль в око урагана и там внутри встретишь штиль и в этот миг сформулируй и реализуй основные аксиомы огненного преображения. Ведь многие тайфуны в сердце своём несут вечное негасимое пламя — плазму, четвёртое состояние вещества.

И моя боль, и моя обида пройдёт сама собой, когда я прочту начертанные тобой огненные знаки спасения. Прощай, капитан. Я знаю лоцию и знаю, что шансов на твой успех гораздо больше, чем полагаешь ты. Главное, не будь пугливым, ведь ты — капитан корабля ФИЛОСОФИЯ."

Закрыл я дневник, вылез из укрытия. Метрах в четырёхстах от меня работают Женя и Клим. Быстро карабкаюсь на останец и кричу, они откликаются, знаком показываю о перемене знака поля. Через полчаса — вместе.

— Ну шеф, по-твоему вышло? — Радостно спрашивает Клим.

— Вышло по природе отвечает Женя, — и мне добавить нечего.

Радость ребят толкнула меня упругой волной, и тут же я причастился и от своей заждавшейся радости. Сумерки заходят. Коротко объясняю суть дела, показываю числа. И мы, не теряя времени, быстро идём вниз к берложкам под кедрами, где ждёт нас сдержанный ужин и спальники.

Идём торопко, а сгущающиеся сумерки обогащают спуск опасностями. Курумник. Даю предупреждение:

— Клим, иди за мной, след в след; Женя, приготовь фонарик, иди вслед Климу.

Быстро перестроились и в гулком от лёгкого морозца воздухе, как через усилитель, слышится топот ног, да изредка царапанье по камням чего-то металлического. Инстинкты-труженики зажгли огнём упорство жизни. Быстро и гипнотически точно стремимся навстречу всё ещё чернеющему пятну кедровой стайки. Тщательно слежу за внутренней сигнализацией, становится всё темнее. Ещё десяток минут, и я перестал различать темнеющее пятно кедров. Но ни скорость, ни уверенность в направлении движения не убавились. За более чем тридцать лет работы в экспедициях я знаю, что иду по "внутреннему" компасу. Этот компас не хуже визуальной правки маршрута. И всегда это чутье направления удерживается каким-то свойством того места, к которому стремишься. Я решил увеличить "полезный сигнал", с тем, чтобы сознательно подключиться к "магниту". Не снижая темпа, как бы вглядываюсь внутрь вязи слов и образов, населяющих мою голову. Потом смотрю, что относится к кедрачу, приютившему нас. И тут же ближайшим ходом вижу холщовый мешочек с ядрёными зёрнами кедровых шишек. Вот он, магнит! Сглатываю слюну и ощущаю вкус зёрен. Итак, доверяюсь голодному желудку. Я бросил поиски далёких ориентиров. Усилил внимание к тому, что сейчас под ногами. Появилась полоса мелкого курумника, много качающихся глыб — опасность. Беру левее, в сторону небольших скалистых уступов. Вот первый уступ. Приседаю, больше чутьём, чем зрением вижу неровности и полочки. Без раздумий — вниз, чтоб не потерять "чуя дороги".

— Зачем сюда? Здесь же уступы, — слабо запротестовал Клим.

— Не мешай спускаться, — "детально объяснил" обстановку Женя.

Далее — шуршание, лёгкий стук датчика по камням — и вот уже пыхтение у меня за спиной. Не включаясь в переговоры, я быстро иду на спуск ко второму уступу. Ну, вот — все четыре уступа позади. Когда мы шли вверх, я провёл пару правее метров на 200. Снова "смотрю на компас" и резко забираю вправо. Это манёвр высек из следовательского сознания очередную поправку.

— Мне кажется, что нам с такой же решительностью надо было повернуть влево.

— А это оттого тебе кажется, что ты не свои обязанности норовишь выполнять. Я два раза уже натыкался на тебя. заришься на чужие бремена, а ещё законник, — тут же среагировал математик.

— Идите молча, не мешайте! — прикрикнул я, и тут же снова "отметился" по холщовому мешочку. А наши кедры возникли внезапно и шуршание лапника на ветре окончательно подтвердило факт нашего попадания на лагерь.

— Ну, вот мы и дома! Чаёк и орешки заждались нас. Ничего, родимые, мы уже здесь. Сейчас костерок, поправим берложку и бай-бай. — застрекотал Клим.

— Да, орешки — это хорошо, а берложку подправлять нечего; вон, небо звёздное какое, ни снега, ни ветра не будет. Да к тому же и геомагнитная буря началась. Я на повторных замерах подловил вариации на 400 гамм за три минуты, — отрапортовал Женя.

— Не-е-ет! Берложку я всё же утеплю, тем более, что буря всё-таки есть, пусть хотя и геомагнитная. Нагонит она, проклятая, к утру градусов девять мороза. Лучше я уж спокойно спать буду, — весело парировал юрист и начал из полиэтиленовой канистры заливать чайник. Женя уже стоял на коленях и усердно дул на вспыхнувшие и погасшие было тонкие хворостинки. Наконец, костерок затрещал, весело запрыгали световые пятна и стало спокойно, по домашнему уютно. Тишина отскочила куда-то в темноту. Я включил транзистор всё за те же пять минут до сигналов точного времени, и Катунский хребет выслушал как Алла Пугачёва решала задачу о различных признаках айсберга и человека. Потом раздались эмоциональные хляби, и она, "как в море", ринулась в любовь. Странная оказалась эта любовь, да и любовь — ли?.. Опять возникла тема чужого бремени.

Сверили часы и хронометр по сигналам точного времени, и дикторша весело сообщила, что в Москве восемнадцать часов и что отдохнувшие москвичи возвращаются в столицу со своих дачных поселков. Щелчок и снова треск костерка, да пахучая заботливая тишина.

— Что ж, мы тоже возвратились и тоже немного отдохнули. Одичал я уже, что ли, но убейте меня, ничего не понял из песни Аллочки. Сначала мне казалось, что она поет "Вайсберг или человек" — нет, всё-таки "айсберг или человек", но хрен редьки не слаще. Вот ведь задача...

Но Женя снова назидательно прервал Клима:

— Постановка задачи вытекает из проблемной ситуации. Вон, у Алексея Николаевича есть статья о формировании и постановке задач в строгом смысле. Пугачёвская проблема лежит в сфере эмоций — чувств, значит. Я эту песнь уже раз пять слышал и понял, что её проблема — в неудовлетворённости чувств, а подобные проблемы вообще нельзя перевести в область рациональных постановок задач ...

— Хватит, хватит, — снова заторопился Клим — ты всё мне объяснил, а я всё понял.

— А знаешь, Клим, гривастая чем-то напоминает Пугачёву, я её в бинокль разглядывал с останцаб — не без умысла сманеврировал математик. Клим зло посмотрел на напарника и голой рукой взялся за ручку кипящего чайника. Зашипел, но чайник не бросил. Поставил и замотал рукой, потом начал дуть на пальцы:

— А чёрт! Рукавицу забыл надеть. Это из-за тебя, гада, так получилось. Сравнил гривастую и Аллочку. Ты ведь только габариты учёл. Я, хоть и без бинокля, но тоже увидел, не хуже твоего. Ни осанка, ни движение, ни облик лица...

— Габариты, — это геометрия, а геометрия — это организация пространства, а как говорит индийская тантра, женщина — это основной вид формопроявления наших миров, — упорствовал математик.

— Чего-чего? Какого пространства, что ты мне голову морочишь. Давай сахар лучше, но не весь вываливай, отсыреет. По два кусочка, тебе же говорили.

Женя аккуратно, столбиком, сложил шесть кусочков сахара на разостланном плаще и тут же как подрубленный, свалился к столу с невесть откуда взявшейся ложкой.

— Во молодец! Нарисовался — а хлеб где? Луковицу достань к похлёбке и принеси орехи, а потом падай.

Женя тяжело вздохнул и молча, медленно, поочёредно начал выполнять поручения. Я достал фляжку:

— Давайте, за успех немного выпьем

Общественность оживилась, но тут обнаружилось, что "нечем разбавлять". Перевёрнутая канистра оказалась не закрытой и вода вылилась. Но бедствие оказалось легко устранимым. Замирившиеся стороны резво поднялись и с фонариком и канистрой ринулись вниз к ручейку в пол-километре от лагеря.

Я подбросил ещё дров в костёр и начал уплотнять лапником свою берложку. Костёр освещал лаз в берложку и виднелся зеленоватый клапан спальника. Ну, достаточно — теперь не страшны ни магнитные, ни снежные бури, проверено уже. Кедровый альков выдерживал много, а смоляной вкусный запах будет сторожить нас от дурных снов...

Попробовал "похлёбку ассорти" — состоящую из разных остатков и травяных приправ — вкусно, а как же иначе: 700 метров вверх, челночные ходы и даже эмоциональные нагрузки. Эта гривастая целый день у нас — четвёртый в отряде. Нет-нет, да и вспомниться непродуманная шалость молодой женщины, а ведь мне пятьдесят, седой уже. Но, видимо, бесы тоже не дремлют, гонят планы, тоже отчитываются, а за то, что и меня подвесили на крючок к гривастой, наверно, поощриловку получат. Однако, более вероятно, что я в — припадке переоценки себя. Не успел я распознать, что моё, что бесово, а что по хоздоговору с жизнью, как послышался гомон, и из темноты сначала забелела канистра, потом её хозяева.

— Вот водичка. Женя посчитал, что воды хватит на два литра спирта... О, всё готово. Так, хлебец, лучок, похлёбочка, кружки, мерка. Рай, мужики, да и только.

— Хватит нам и одной двадцатой из двух литров — ответил я и аккуратно отлил сто граммов в мерную колбочку, тоже полиэтиленовую. По кружкам разливал щепитильный в этом вопросе Женя.

Юрист взял кружку в руки:

— Более 30 граммов... Так выпить или разбавить?

— 33 и 3 в периоде миллилитра — твоя доза. Разбавляй, мы что — напрасно за водой ходили, что ли, — уточнил цифру и дал совет Женя. Клим булькнул в кружку холодной водицы и уставился на Женю:

— А ты?

— А я так выпью, мне так сподручнее.

— Ну спасибочки, насоветовал.

— Ты сам просил совета.

Чтоб не затягивать собеседование, я, предварительно разбавив спирт, поднял кружку:

— Давайте, за совокупность событий дня и за ясную погоду.

Все с готовностью откликнулись, мы звякнули кружками, но Клим не выдержал без дизайна:

— Заздравный кубок поднимая... — начал декламацию бывший артист, а ныне следователь прокуратуры, но дальше духу не хватило. Женя уже выпил и машет из кастрюльки ложкой. Этот факт напрочь смёл поэзию. Клим быстро сглотнул содержимое кружки и молча принялся за дело. Господство пословицы о режиме глухоты и немоты при еде в нашем отряде было святым. Так же молча выпили по первой кружке чая. К сроку второй кружки чая все расслабились, и должна потечь беседа за костром. Как правило, она касалась и очевидного и, конечно, невероятного.

Но я ощущал какое-то неустройство, механически грыз орехи. Замечание Жени по поводу четырёх сотен гамм вдруг вспомнилось в "производственном режиме", а если действительно — буря? Активность Солнца на убыли, возможны мощные геоэффективные вспышки. Я вскочил у костра, чем удивил удобно устроившихся собеседников:

— Женя, давай проследим бурю, если большая, то надо наблюдать отклик Терехтинского разлома, сияние опишем хотя бы визуально.

Женя поднялся. Мы отошли метров на 20 от костра, который в связи с научными нуждами развели побольше. Уже первые замеры (с помощью подсветки) поля и автоматической серии в двухминутном интервале показали, что действительно, идёт очень большая геомагнитная буря. Итак, наши берложки будут пустовать. Мы натянули на себя всё, что можно одеть, перенесли костерок пониже кедров, откуда открывался широчайший обзор на "всё северное полушарие". Мы уселись, кто как придумал, возле "карманного" костерка, горевшего у самых ног. Начавшаяся было беседа об очевидности материальных благ и проблематичности духовных сникла. Я с интересом проследил, как сигналы интереса к буре возбуждают знание и память по разделу "геофизика". Поднялся какой-то тайфун терминов и понятий: и солнечный ветер, и волокна, и корональные транзиенты, и магнитоотбойный слой, и магнитосфера, и стоковые воронки, и клефты, и плазменные шнуры и ещё жуть всякая. Боковым зрением ощутил себя большой вычислительной машиной, в которую меня же втягивает какая-то исполинская сила наращивания знания. Мы начали переговоры с Женей по D-слою ионосферы, магнитных индексах, и прочем, когда вдруг услышали голос Клима:

— Вы чё мужики? Скажите что-нибудь человеческое, я как в дурдоме сижу. Или вы рехнулись, или я задвинулся. Уже двадцать минут вас слушаю — и ни хрена, ни одного слова нормального, хотя и русские слова встречаются. Давайте что-нибудь про мягкую пахоту. У меня два высших образования, я же себя перестану уважать. Ну вторая производная, ну сглаживание с трудом пополам предвосхищаю, но... "максимальная энтропия в дискретных оконцах"...

— Это в тебе восстаёт противник дифференциации дисциплин в современных отраслях знания — принял вызов Женя.

— Вот-вот — дифференциация, дисциплины, отрасли. Наворачивают, хрен его знает что. Не кормят вас, и поделом. А то квазары, пульсары, клизмары разные — продолжал Клим.

— Кто квазары выдумывает, тот питается хорошо, они называют себя фундаментальщиками. А фундамент сидит глубоко и неподвижно. Слушай Клим, а где ты о клизмарах читал? Я что-то не слыхал таких объектов астрофизики — решил расширить свою эрудицию по космологии Женя.

— Славу Богу! Хоть этого не знаешь. Так слушай, есть такое медицинское изделие, клизмой называется, а тот, кому её периодически ставят, называется клизмаром. Просто называется — без всяких ана-л-и-тических обоснований...

Клим ещё не кончил узаконивать новый термин, как на северо-западе появилось малиновое пятно и стало быстро расширяться. Итак, свечение началось хрестоматийно с вуалевой фазы.

Ночь оказалось холодной, пронзительно чистой и сказочно красивой. Погасшее свечение нас не обескуражило, буря нарастает и вот-вот полыхнёт весь Терехтинский хребет. Пока подбросили смолистых сучьев и дружно греемся. Приготовили всё для записи и наблюдения. Холод становиться фоном, но Климу не привыкшему к подобной яровизации, неуютно. Видимо, пытаясь повысить комфорт горного приюта и откликаясь на звучащую в нём тему, он одним словом "гривастая" возвращает нас из динамических обстановок межпланетного магнитного поля в желательную близость с тёплой женской беззаботностью:

— Да, гривастая — где она? Наверно лежит, согрелась уже. Чувствую, что не спит ещё. Но поглядел на эту вуаль, как вы говорите, и что-то произошло во мне. Не рассказывайте мне физику или геофизику того дела. Я хочу, чтобы эта вуаль была мне малиновым звоном, ведь она... как церковный купол.

Мы все дружно помолчали, что-то тайное и решительное пахнуло на нас, как из инобытия. Ощутилась не только наша заброшенность в эти скалы и прозрачность, но и какое-то общечеловеческое сиротство. Вот сейчас разверзнется небо и полыхающая плазма начнёт свой спасительный или губительный танец. Но мне не удалось погрузиться в трясины и высоты мистических переживаний. Высунулся Женя:

— Вот, Клим, ты норовишь убедить нас, что ты истинный почитатель женщины. А ведь производство ты ставишь выше. Ты привык бриться по утрам, для прокурора значит, а не для женщины. Вон, я слыхал, что французы бреются вечером, для женщин, однако.

Меня мотнуло откуда-то с высоты пристеночного ветра — сюда в железобетонную ложку математика и всю её речевую и интонационную обыденность. Одним словом — "качели". Юрист, видимо, гораздо больнее ударился об частокол понятных русских слов, чем я. Он замычал, потряс головой, резко повернулся спиной к костру и, обращаясь к Уймонской долине, запричитал:

— Лучше бы ты мне теорему Остроградского-Гаусса объяснил, про эквипотенциальные, будь они прокляты, поверхности рассказал. И эа что я должен терпеть тебя? И куда я денусь... Вот ведь напасть: он об-л-и-чает меня по женскому вопросу. Ну за что мне всё это?..

— Это, наверное, что-то кармическое — поспешил на выручку товарищу Женя. Но тут резко вмешался я. Прямо на севере довольно низко на горизонте появилась рдяная бахрома:

— Пригасите костёр, посветите мне фонариком, буду писать пока не замёрзнут руки. Потом под диктовку будет писать Клим, потом Женя.

Работа закипела. К половине второго, мы писали по четыре раза. Истратили всю плёнку и перезарядили фотоаппарат. Вскипятили два раза чай.

Описали пять вспышек. Красочная картина заполнила наши воспринимающие устройства до предела. Рубин и багрянец небес оповестил затихшую и неподвижную долину о небывалых напряжениях пламён и света. Что-то неземное и даже общепланетарное проглядывалось в полососветовом разверстывании неба.

Пожалуйста, вот открыты перед тобой рубиновые врата; чуть приоткрылись только, и жемчуговолосые пучки лучей заполыхались как шторы, сотканные из причинных нитей бытия света... И каждый луч — это вход, и каждый рубиновый всплеск — это взмах меча архангела. Жутко и радостно одновременно видеть и чувствовать, что там, за опалесцирующими створками пространственной радости, расположились иные миры. В свете этих полос погасли все сказки, слышанные и выдуманные нами. Всё наземное становиться блёклым и неподвижным. Неудержимость и неотвратимость распахивания небес поработило все формы навигации обычного сознания. Все предыдущие впечатления раздавливаются этой мощной и красочной работой космического Мастера Света. Кажется, что над хребтом в полнеба опущен — или поднят — световой занавес, и там, в причудливых бликах и полосах, чудится порабощающая красота Единой Актрисы. Сцена — это электромагнитный фон солнечной системы, и музыка торжествующего света сопровождает Её царственную поступь навстречу Земле. Действительно, Дева Солнца, "Орифламма — Н.К. Рериха — это двухмерная проекция Её великолепия. И только оттуда на страдающую и вздыбленную рассогласованностью с человеческой волей Землю льются мощные и гармонические мелодии новой жизни.

И только зацепившись собой за эту мелодию будущего, обретаешь непоколебимую мудрость и радость бытия во всех мирах и жизнях. Оказывается, что всё имеет смысл и глубокую перспективу, и существующие формы играют лишь вспомогательную роль настройщика внимания на приближающуюся Звезду Духа. Слова замедляются и плавятся в добела расплавленном горниле возникающего прямо в центре разверзания.

Усталость, запитанная энергоёмкими и редкими впечатлениями, преобразовалась в какую-то странную истому. Казалось, что пространство сжалось, и Земля — это обозримый и доступный шар понятливого и живого сгущения, страдающего и кипящего заводскими дымами. Существа человеческие, вздёрнутые гордыней и страхом, наивно прячутся, искусственно защищённые городом от чего-то, насквозь просвечивающего и абсолютно понятливого. Игра в "царя природы" становиться всё более монотонной и сужающей реальные человеческие возможности...

Ребят я отправил спать в третьем часу, а сам только сейчас окончил описание седьмой вспышки. Начало четвёртого. Морозный фон ночи призвал меня в разряд живых существ и я вырвался из лучевых объятий до того, как оно вернулось к самому себе, туда в страну происхождения света.

Подхожу к своей берложке, снимаю обувь, заталкиваю под хвою своей постели. Достаю носки, надеваю, на потерявшие чувствительность стопы и медленно заправляю собой спальник. Так далеко утро; мне кажется, что я учусь лежать — столь непривычно это горизонтальное положение. Даже усталость и требование сна преломляются жестким ощущением красочных лент, красочных полыхающих лент сияния, возникающего при закрытии глаз. Сердце бьется в каком-то большом пространстве и пристыженный светоплазмой ум пятится на задворках книжной осведомлённости. Снова кинжальное чувство заброшенности, своей никчемности и слабости в космических эпизодах борьбы Света и Тьмы.

Тихий шорох слабого движения воздуха в лапнике кедра привлекает внимание. Я вслушиваюсь: и собрат по жизни, из растительного царства, пытается уврачевать моё натруженное тело и напрочь распластанную душу. Дух же всё ещё в объятиях жемчуговолосой актрисы Солнца; он не торопится сюда, вниз, к этому количеству тёплого вещества. Бесстрастно и бестрепетно вглядывается в бьющийся комочек сердца и, чуть шевельнув ресницами огненных мыслей красоты, послал в сердце исполинскую силу спокойствия.

И это спокойствие, не отсюда, вдруг облеклось в понимание потери источников человеческой радости здесь и сейчас на этой Земле. Длительная многолетняя радость, не востребованная человечеством, собирается вокруг планеты невидимыми облаками тонкой энергии, которые начинают проявляться сполохами, когда Орифламма всматривается в судьбы миллионов существ Земли.

И действительно, в краткосрочных жизнях людей есть некоторые дни воссоединения с радостью, их называют праздниками. Сейчас, после этой плазменной феерии, мне становиться предельно ясным, что праздники — это виды космической связи людей с огромным миром пространства: звёзд и планет, созвездий и галактик. И праздник голубого неба, и его постоянно сочащаяся радость улавливаются растениями, переходят в бездну Космоса и присоединяются, где-то там, к обобщённым причинам существования миров. И когда-то люди и их частные сообщества могли присоединяться к этой радости. Древние культы: Солнца, Земли, Луны, Воды, Огня, Воздуха, Грозы и т.д. были своеобразными муфтами сцепления между количеством человеческой радости и космическими её сёстрами. Размотанные вдребезги "возможностями неисчерпаемого электрона", современные лидеры человечества назвали эту радость "языческой" и переключили радость людей на эпизоды борьбы за власть. Праздники замкнулись на кровопролития, и чем больше было крови, тем больше "радость", тем глубже "память". Страшное это дело — присоединение нитей радости на нескончаемую мистерию насилия и смерти — вылилось в отчётливое чувство человеческого сиротства и никчемности. Заработали металлические жвалы, и биосфреное поголовье пошло в чрево всепоглащающего супермаммоны второй половины XX века. Радость по постановлениям претворилась в хмельную гримасу и тупое безразличие...

Эти мысли, вернее даже не мысли, а какое-то разовое понимание переориентации праздников возникло неожиданно и лишило меня остатков организменного тепла. Холодно теперь стало изнутри. Появилось ощущение инея в легких и на сердце. Тело не дрожало, а вздрагивало сильными редкими толчками, наподобие икоты. Я был бессилен вмешаться в физиологию. Это было впервые со мной, об этом я не читал и никто не рассказывал. Паники не было, испытывал неудобство в самонаблюдении. Мало психической энергии. Отчуждённость от тела нарастает, его толчки слабели и стала нарастать стремительность в "ту сторону", к резервуарам невостребованной радости...

Я уже вижу всё со стороны — и иней вокруг круглого пятна костра, и холмик берложек. Но вижу ещё, что кто-то идёт со стороны к нашему кедрачу — этот посторонний сигнал пускает мои мысли и вопросы по второму руслу. Начинаю, как из пике, выводить свои чувства, мысли и восприятия из "оттуда — сюда". Что-то совсем неописуемо произошло, и осталась только одна фраза из Бхагавадгиты: "Высшая жертва — я в этом теле"...

С ощущением сухого жара во всём теле я уже спрашивал Клима:

— Где гулял? Не на Кара-Тюрек сбегал?

—Да вот, не засну никак. Лягу, а меня подбрасывает как на пружине. Гривастая тоже перед глазами и не только стоит, но и лежит даже... Хоть плачь, тряска какая-то — от жути до радости. Ну и денёк, да и ночка не хуже. А Вы только легли? Полыхает снова, но глядеть уже не могу, в животе холодно становится. Залезу в берложку, может засну, уже по декретному времени. Евгений давит уже вовсю.

Клим залез в берложку, как эстафетную палочку передав мне гривастую, он немного повозился и уснул. А для меня наступила часть вторая... Жарко, запах кедровой смолы, невесть откуда взявшаяся бодрость и, конечно, улыбающаяся пепельноволосая гривастая. Она, хозяйстливая, чуть прохладная, ссылаясь на разность наших температур, прямо и мягко одновременно аксиоматизирует полезность выравнивания температур. Я предельно удивлён реальности наших ощущений, не то в шутку, не то всерьёз говорю вслух:

— Лучше спой мне колыбельную, это больше соответствует моим возможностям.

— Ты не знаешь своих возможностей, как и того, что ты проверяешь мои возможности, ведь ты пробуждаешь во мне материнство, которого я почему-то боюсь. Но послушай...

"... А отец твой, старый воин, закален в бою, спи пока забот не знаешь, баюшки-баю".

Эту колыбельную песню пела мне мать в детстве. Сейчас, вслушиваясь (или вспоминая) песню, растерянно переживаю очередную порцию впечатлений от явно звучащего для меня дуэта — голосом умершей два года назад матери и хорошо поставленного контральто гривастой. Но женская пара оказалась сильнее моих оставшихся исследовательских способностей, и я начал засыпать в безопасность и ласку истинной женской доброты. Сгладились контрасты жары и холода, тьмы и света, вершин и впадин, силы и бессилия. В качающейся зыбке наземной жизни засыпает ещё одно существо...

Но гривастая шаловлива по своей природе. Уже во сне вижу её чуть золотистые глаза, она смеется и легко кусает меня за правую щеку. Я тоже смеюсь, потираю щеку рукой и просыпаюсь... под щекой у меня холодная кедровая шишка, я убираю её; улыбаюсь гривастой наяву, шлю ей мысленно пожелания успехов на материнском поприще и тут же, как падение на лыжном спуске, снова оказываюсь во сне. Содержание этого сна не вызрело в словах, и нет смыла одевать его в первое приближение.